Мне никогда не забыть
((Рассуждать об этом тексте затруднительно.
Не только и не столько из-за самой темы: насилия.
С момента описываемого происшествия прошло почти 100 лет.
Насилие успешно шагает практически по всей планете.
Со сталинских времен от "сексуального" насилия не ускользнуть не токмо дамам, но и мужичкам.
Фактически, грань между "сексуальным" насилием и "обычным" стерта.
Ежели выбирать, что тебе приятнее подвергнуться из-насилованию или остаться девственно нетронутым с перебитыми конечностями
и отбитыми внутренностями - ну, выбор, такой себе.
..........
"Смаковать" детали этого шаламовского текста, тоже не получится.
Из него не выясняется, была ли упомянутая Зоя молода и прекрасна лицом, какова была ее фигура.
Были ли чарующими звуки ее голоса.
Многословный автор категорически отказывается даже фантазировать как зубной врач жила после "надругания" и лечила зубки у насильниуов и безмолвных
свидетелей.
Для мачистов, склонных к обвинению жертвы, ключевым было бы "которую напоил".
Но мы-то с вами знаем, что в подобной ситуации все (или практически все) люди стремятся к выживанию любой ценой.
Которая включает в себя некое со-трудничество с представителями органов насилия.
А еще, пушкинская тема "Медного всадника". Насилие одобрядо и поддерживало государство.
Бороться с этим, как пИсать супротив ветра.))
............
"Мне никогда не забыть тело Зои Петровны, ростовского зубного врача, осужденной по пятьдесят восьмой статье за контрреволюцию по делу «православного Тихого Дона», которую в нашем этапе в апреле 1929 года напоил спиртом, раздел и изнасиловал начальник конвоя Щербаков [Шаламов 2004б: 247—248].
Изнасилование было групповым. Изнасилование видели все — в том числе и мужчины, однодельцы Зои Петровны, и сам рассказчик. Никто не вмешался. Включая рассказчика.
Рассказчик, именно что «забывший», надолго изъявший из повествования «тело Зои Петровны», «вспомнит» о нем только после того, как подаст вместе со старшим товарищем по оппозиции — тем самым М.Ю. Блюменфельдом — официальный протест, описывающий чудовищное положение женщин в лагере.
Дж. Лундблад полагает, что одна из причин исходного умолчания — отсутствие языка, на котором можно было описать открытое и безнаказанное групповое изнасилование при полном бездействии окружающих — и общую жизнь всех участников после этого. Ведь все свидетели, опять-таки включая рассказчика, потом лечили зубы у Зои Петровны.
Мы позволим себе не согласиться с этим построением. Варламу Шаламову неоднократно доводилось создавать языки для того, что до него нельзя было описать. Но в данном случае даже надобности в том не было — такой язык существовал. Волна безмотивных преступлений, затопившая крупные города в двадцатые годы, сделала изнасилование одной из деталей пейзажа. Деталью настолько бытовой и привычной, что в 1926 году знаменитые «чубаровцы» оказались под судом потому, что, совершив групповое изнасилование провинциалки, приехавшей поступать на рабфак, попросту отпустили жертву — им не пришло в голову, что их действия, для них самих нормальные и обыденные — «бабу повели», образуют состав преступления и могут им чем-либо грозить. К концу двадцатых это — катастрофическое — явление было осознано и освоено культурой.
Язык существовал — и бытовой, и официальный, и литературный, и графический (например, выставка коллектива МАИ в Доме печати 1927 года включала панно Вахрамеева и Борцовой «Чубаров переулок»[2]). Но исходно рассказчик не мог им воспользоваться, ибо его представление о себе не предусматривало беспомощности и невмешательства. Он заговорил, получил возможность заговорить, когда действием — официальным протестом, который мог в лагерных условиях обойтись ему очень дорого, — сумел наконец отделить себя от тех, кто так и продолжал молча лечить зубы у Зои Петровны.
Читателю приходится задаться вопросом — а о чем еще промолчал или мог промолчать рассказчик? Какие события были обойдены, потому что повествователь не нашел способа рассказать о них, не разрушив образ себя? Что еще происходило рядом с описываемым — и не попало в кадр?
...Эккерман — секретарь Гёте, записывавший беседы с ним. Эккерман для Шаламова — символ двойного искажения, безнадежной потери смысла, ибо сначала Гёте редактирует строй речи и мысли, применяясь к секретарю, а затем уже Эккерман фиксирует услышанное в меру своей — несовершенной — памяти и своего — еще более несовершенного — понимания.
Эссе «Эккерман», на наш взгляд, это ключ к прочтению «антиромана» — к осознанию встроенного в текст разрыва между:
а) некоей действительностью Вишеры,
б) тем, что способен был увидеть в лагере рассказчик — такой, каким он был в 1929—1931 годах, и
с) тем, что он, такой, каким он был, со своим тогдашним уровнем понимания, мастерства и вкуса, мог бы записать по свежим следам, если бы сделал это, вернувшись в Москву.
...Нам представляется, что «Вишерский антироман» задумывался как двойное зеркало, где отражаются друг в друге вишерский лагерь и вишерский лагерник. Изнутри. Из прошедшего времени.
Нам также кажется, что Шаламов почти решил эту задачу. Убедительно и точно. С удивительным мастерством.
Как теоретик литературы он выиграл.
И потерпел сокрушительное поражение как художник.
http://www.nlobooks.ru/node/6318#sthash.JarZorTU.dpuf 404 Not Found
.................
Re: 404 Not Found
https://shalamov.ru/library/16/16.html
"Поздней осенью 1930 года мы подали заявление в адрес правительства – нет, не просьбу о прощении, а протест по поводу положения женщин в лагерях. Положение женщин в лагерях ужасно. Ни в какое сравнение не идет с положением мужчин. Только на Колыме карающая рука более тяжело ударила по мужчинам.
Мне никогда не забыть тело Зои Петровны, ростовского зубного врача, осужденной по пятьдесят восьмой статье за контрреволюцию по делу «православного Тихого Дона», которую в нашем этапе в апреле 1929 года напоил спиртом, раздел и изнасиловал начальник конвоя Щербаков. Все это делалось открыто, на глазах всего этапа и десятерых однодельцев Зои Петровны: штабс-капитана Баталова, грузинских князей Бердченишвили, студента Белых, болгарина Васильева. Все эти однодельцы старались просто не глядеть в открытую дверь на смятую кровать, где разложили Зою Петровну. Щербаков получил любовь не один, рядовым конвоирам тоже досталось.
Для меня, воспитанного на массовых самоубийствах политзаключенных в качестве протеста против телесных наказаний, вроде самоубийства Егора Созонова на Каре, воспитанного на примерах протеста против изнасилования Марии Спиридоновой, – сцена была дикой, неправдоподобной. Но все ее однодельцы лечили у Зои Петровны зубы в лагерной амбулатории. Лечил и я.
Помимо наказания, определенного приговором суда, тройки или особого совещания, женщине в лагере приходилось нести унижения особого рода. Не только каждый начальник, каждый конвоир, но каждый десятник и каждый блатарь считал возможным удовлетворить свою страсть с любой из встречных заключенных.
На Колыме в тридцатые и сороковые годы были какие-то иллюзорные связи, называемые «дружбой», какая-то потребность назвать эти отношения дружбой. Сцены ревности, полярные страсти разыгрывались и на Колыме.
На Вишере в 1929 году все было проще, грубее. Даже вопрос о каком-то нравственном обязательстве не возникал ни с той, ни с другой стороны.
Утром лагерная вахта была заполнена отрядом поломоек – классическая формула лагерной любви. Поломойки с тряпками и ведрами – это считалось привилегированной работой (иначе – на строительство, на гарцовку песка, на погрузку, в трудовую бригаду). Поломоек рассылали по квартирам привилегированных заключенных, мыть они в этих квартирах ничего не мыли, но не в мытье была там сила.
Я помню лагерного цензора, седовласого Костю Журавлева – бывшего работника органов. У него был домик, где он жил один, заказывая каждый день новых поломоек. Костя Журавлев одевался щегольски, был надушен хорошим одеколоном, чем-то французским, вроде «Шанели». В заграничном отутюженном костюме, в дорогой рубашке, Костя ходил по лагерю, брезгливо щурясь сквозь пенсне, и явно на «взводе». Пил он одеколон, наверное, но не только одеколон. Каждый вечер Костя Журавлев напивался до упития – дневальный укладывал его спать, а будить впускали новую, заказанную цензору с вечера поломойку.
Я подивился, откуда у Кости столько денег на пьянство. Сережа Рындаков, молодой полублатарь, с которым, как с земляком, у меня были хорошие отношения, посмеялся моей наивности.
– А марочки в письмах? Когда пишут в лагерь, всегда родные прикладывают марку на обратный ответ. Часто даже деньги вкладывают – рубль, например. Все это – законная добыча цензора.
Примеров унижения женщин было бесчисленное количество. И я, и Блюменфельд по своей работе – я в УРО, а он в планово-экономическом отделе – имели доступ к кое-какой статистике по этому поводу. Например, о числе венерических заболеваний в лагерях.
Вот мы и составили докладную записку – заявление по поводу положения женщин в лагерях. Блюменфельд перепечатал записку у себя – он хорошо печатал на машинке – в двух экземплярах, и мы подписали заявление оба и вручили каждый своему начальству для отправки его по назначению. Докладные были адресованы в ГУЛАГ, а также в ЦК ВКП(б). Я и Блюменфельд вручили документ в один и тот же час – в девять часов утра какого-то числа апреля 1931 года. Я вручил лично начальнику УРО Васькову, Блюменфельд – заместителю Филиппова, начальника Вишерских лагерей, Теплову.
В обед мы повидались, выяснили, что обе бумаги вручены.
((Рассуждать об этом тексте затруднительно.
Не только и не столько из-за самой темы: насилия.
С момента описываемого происшествия прошло почти 100 лет.
Насилие успешно шагает практически по всей планете.
Со сталинских времен от "сексуального" насилия не ускользнуть не токмо дамам, но и мужичкам.
Фактически, грань между "сексуальным" насилием и "обычным" стерта.
Ежели выбирать, что тебе приятнее подвергнуться из-насилованию или остаться девственно нетронутым с перебитыми конечностями
и отбитыми внутренностями - ну, выбор, такой себе.
..........
"Смаковать" детали этого шаламовского текста, тоже не получится.
Из него не выясняется, была ли упомянутая Зоя молода и прекрасна лицом, какова была ее фигура.
Были ли чарующими звуки ее голоса.
Многословный автор категорически отказывается даже фантазировать как зубной врач жила после "надругания" и лечила зубки у насильниуов и безмолвных
свидетелей.
Для мачистов, склонных к обвинению жертвы, ключевым было бы "которую напоил".
Но мы-то с вами знаем, что в подобной ситуации все (или практически все) люди стремятся к выживанию любой ценой.
Которая включает в себя некое со-трудничество с представителями органов насилия.
А еще, пушкинская тема "Медного всадника". Насилие одобрядо и поддерживало государство.
Бороться с этим, как пИсать супротив ветра.))
............
"Мне никогда не забыть тело Зои Петровны, ростовского зубного врача, осужденной по пятьдесят восьмой статье за контрреволюцию по делу «православного Тихого Дона», которую в нашем этапе в апреле 1929 года напоил спиртом, раздел и изнасиловал начальник конвоя Щербаков [Шаламов 2004б: 247—248].
Изнасилование было групповым. Изнасилование видели все — в том числе и мужчины, однодельцы Зои Петровны, и сам рассказчик. Никто не вмешался. Включая рассказчика.
Рассказчик, именно что «забывший», надолго изъявший из повествования «тело Зои Петровны», «вспомнит» о нем только после того, как подаст вместе со старшим товарищем по оппозиции — тем самым М.Ю. Блюменфельдом — официальный протест, описывающий чудовищное положение женщин в лагере.
Дж. Лундблад полагает, что одна из причин исходного умолчания — отсутствие языка, на котором можно было описать открытое и безнаказанное групповое изнасилование при полном бездействии окружающих — и общую жизнь всех участников после этого. Ведь все свидетели, опять-таки включая рассказчика, потом лечили зубы у Зои Петровны.
Мы позволим себе не согласиться с этим построением. Варламу Шаламову неоднократно доводилось создавать языки для того, что до него нельзя было описать. Но в данном случае даже надобности в том не было — такой язык существовал. Волна безмотивных преступлений, затопившая крупные города в двадцатые годы, сделала изнасилование одной из деталей пейзажа. Деталью настолько бытовой и привычной, что в 1926 году знаменитые «чубаровцы» оказались под судом потому, что, совершив групповое изнасилование провинциалки, приехавшей поступать на рабфак, попросту отпустили жертву — им не пришло в голову, что их действия, для них самих нормальные и обыденные — «бабу повели», образуют состав преступления и могут им чем-либо грозить. К концу двадцатых это — катастрофическое — явление было осознано и освоено культурой.
Язык существовал — и бытовой, и официальный, и литературный, и графический (например, выставка коллектива МАИ в Доме печати 1927 года включала панно Вахрамеева и Борцовой «Чубаров переулок»[2]). Но исходно рассказчик не мог им воспользоваться, ибо его представление о себе не предусматривало беспомощности и невмешательства. Он заговорил, получил возможность заговорить, когда действием — официальным протестом, который мог в лагерных условиях обойтись ему очень дорого, — сумел наконец отделить себя от тех, кто так и продолжал молча лечить зубы у Зои Петровны.
Читателю приходится задаться вопросом — а о чем еще промолчал или мог промолчать рассказчик? Какие события были обойдены, потому что повествователь не нашел способа рассказать о них, не разрушив образ себя? Что еще происходило рядом с описываемым — и не попало в кадр?
...Эккерман — секретарь Гёте, записывавший беседы с ним. Эккерман для Шаламова — символ двойного искажения, безнадежной потери смысла, ибо сначала Гёте редактирует строй речи и мысли, применяясь к секретарю, а затем уже Эккерман фиксирует услышанное в меру своей — несовершенной — памяти и своего — еще более несовершенного — понимания.
Эссе «Эккерман», на наш взгляд, это ключ к прочтению «антиромана» — к осознанию встроенного в текст разрыва между:
а) некоей действительностью Вишеры,
б) тем, что способен был увидеть в лагере рассказчик — такой, каким он был в 1929—1931 годах, и
с) тем, что он, такой, каким он был, со своим тогдашним уровнем понимания, мастерства и вкуса, мог бы записать по свежим следам, если бы сделал это, вернувшись в Москву.
...Нам представляется, что «Вишерский антироман» задумывался как двойное зеркало, где отражаются друг в друге вишерский лагерь и вишерский лагерник. Изнутри. Из прошедшего времени.
Нам также кажется, что Шаламов почти решил эту задачу. Убедительно и точно. С удивительным мастерством.
Как теоретик литературы он выиграл.
И потерпел сокрушительное поражение как художник.
http://www.nlobooks.ru/node/6318#sthash.JarZorTU.dpuf 404 Not Found
.................
Re: 404 Not Found
https://shalamov.ru/library/16/16.html
"Поздней осенью 1930 года мы подали заявление в адрес правительства – нет, не просьбу о прощении, а протест по поводу положения женщин в лагерях. Положение женщин в лагерях ужасно. Ни в какое сравнение не идет с положением мужчин. Только на Колыме карающая рука более тяжело ударила по мужчинам.
Мне никогда не забыть тело Зои Петровны, ростовского зубного врача, осужденной по пятьдесят восьмой статье за контрреволюцию по делу «православного Тихого Дона», которую в нашем этапе в апреле 1929 года напоил спиртом, раздел и изнасиловал начальник конвоя Щербаков. Все это делалось открыто, на глазах всего этапа и десятерых однодельцев Зои Петровны: штабс-капитана Баталова, грузинских князей Бердченишвили, студента Белых, болгарина Васильева. Все эти однодельцы старались просто не глядеть в открытую дверь на смятую кровать, где разложили Зою Петровну. Щербаков получил любовь не один, рядовым конвоирам тоже досталось.
Для меня, воспитанного на массовых самоубийствах политзаключенных в качестве протеста против телесных наказаний, вроде самоубийства Егора Созонова на Каре, воспитанного на примерах протеста против изнасилования Марии Спиридоновой, – сцена была дикой, неправдоподобной. Но все ее однодельцы лечили у Зои Петровны зубы в лагерной амбулатории. Лечил и я.
Помимо наказания, определенного приговором суда, тройки или особого совещания, женщине в лагере приходилось нести унижения особого рода. Не только каждый начальник, каждый конвоир, но каждый десятник и каждый блатарь считал возможным удовлетворить свою страсть с любой из встречных заключенных.
На Колыме в тридцатые и сороковые годы были какие-то иллюзорные связи, называемые «дружбой», какая-то потребность назвать эти отношения дружбой. Сцены ревности, полярные страсти разыгрывались и на Колыме.
На Вишере в 1929 году все было проще, грубее. Даже вопрос о каком-то нравственном обязательстве не возникал ни с той, ни с другой стороны.
Утром лагерная вахта была заполнена отрядом поломоек – классическая формула лагерной любви. Поломойки с тряпками и ведрами – это считалось привилегированной работой (иначе – на строительство, на гарцовку песка, на погрузку, в трудовую бригаду). Поломоек рассылали по квартирам привилегированных заключенных, мыть они в этих квартирах ничего не мыли, но не в мытье была там сила.
Я помню лагерного цензора, седовласого Костю Журавлева – бывшего работника органов. У него был домик, где он жил один, заказывая каждый день новых поломоек. Костя Журавлев одевался щегольски, был надушен хорошим одеколоном, чем-то французским, вроде «Шанели». В заграничном отутюженном костюме, в дорогой рубашке, Костя ходил по лагерю, брезгливо щурясь сквозь пенсне, и явно на «взводе». Пил он одеколон, наверное, но не только одеколон. Каждый вечер Костя Журавлев напивался до упития – дневальный укладывал его спать, а будить впускали новую, заказанную цензору с вечера поломойку.
Я подивился, откуда у Кости столько денег на пьянство. Сережа Рындаков, молодой полублатарь, с которым, как с земляком, у меня были хорошие отношения, посмеялся моей наивности.
– А марочки в письмах? Когда пишут в лагерь, всегда родные прикладывают марку на обратный ответ. Часто даже деньги вкладывают – рубль, например. Все это – законная добыча цензора.
Примеров унижения женщин было бесчисленное количество. И я, и Блюменфельд по своей работе – я в УРО, а он в планово-экономическом отделе – имели доступ к кое-какой статистике по этому поводу. Например, о числе венерических заболеваний в лагерях.
Вот мы и составили докладную записку – заявление по поводу положения женщин в лагерях. Блюменфельд перепечатал записку у себя – он хорошо печатал на машинке – в двух экземплярах, и мы подписали заявление оба и вручили каждый своему начальству для отправки его по назначению. Докладные были адресованы в ГУЛАГ, а также в ЦК ВКП(б). Я и Блюменфельд вручили документ в один и тот же час – в девять часов утра какого-то числа апреля 1931 года. Я вручил лично начальнику УРО Васькову, Блюменфельд – заместителю Филиппова, начальника Вишерских лагерей, Теплову.
В обед мы повидались, выяснили, что обе бумаги вручены.
Елена Михайлик
Date: 2023-12-21 11:42 am (UTC)Вишерский антироман как неопознанный объект
Запись «Вишера. Антироман» впервые появляется в записных книжках В. Шаламова в ноябре 1970 года. Закончена работа была, видимо, весной 1971-го — это установлено Михаилом Михеевым по дневнику Гладкова, который в то время общался с Шаламовым [1].
Беловой вариант состоит из 18 очерков разной длины, повествующих о первом лагерном опыте автора в ранние тридцатые, лагерных обычаях, встреченных людях — заключенных и чекистах, и примыкающего рассказа о событиях уже 1937 года — «Бутырская тюрьма».
Говорить о шаламовской «Вишере» —значит говорить о неудаче.
В отличие от «Колымских рассказов», производящих безусловное впечатление даже на тех, кто не способен — или не желает — оценить художественную природу этого впечатления, в отличие от «Очерков преступного мира», до сих пор служащих аргументом в спорах о социальной истории страны, в отличие от стихов, произведение со странным названием «Вишера. Антироман» существует на периферии творчества Шаламова. Довеском к «Колымским рассказам».
И неудивительно. Что предъявляет «Вишера» читателю?
no subject
Date: 2023-12-21 11:44 am (UTC)Повествователь «Колымских рассказов» в ошеломляющей степени владеет словом. Он знает все правила языка — и все закоулки этих правил — и умеет ими пользоваться, организуя ритм, играя со звуком, перефокусируя внимание читателя. В той же ошеломляющей степени он позволяет себе пренебрегать любыми правилами, если того требует задача, может даже оборвать слово на полуслоге и написать «осенью мы еще рабо...», оставляя мысль там, где она заканчивается, а не там, где того требует грамматика. Собственно, одна из постоянных «линий напряжения» «Колымских рассказов» (далее КР) — это контраст между не поддающимся эстетизации (и осмыслению) предметом изложения и избыточной виртуозностью самого изложения. Но так дело обстоит в КР. Рассказчик же «Вишеры» на всем протяжении повествования пребывает в жестокой зависимости от клише, правил, авторитетов, чужой речи. Чтобы описать происходящее с ним, он пользуется уже сказанными словами, ищет их. Когда не находит — явным образом не справляется с задачей. Например, в «Последнем бою майора Пугачева» (КР), желая описать характерную особенность лагерной внешности, повествователь уронит аллитерированную фразу «улыбаясь трещинами голубого рта, показывая вырванные цингой зубы, местные жители отвечали наивным новичкам...» [2]. Заметим, что он при этом нарушит правила согласования, ибо голубой рот в единственном числе будет принадлежать местным жителям во множественном. В «Вишере» же рассказчик сможет использовать сходный образ, только опираясь на чужое слово: «“И кривятся в почернелых лицах голубые рты” — это сказал про весенний этап Есенин» [3].
no subject
Date: 2023-12-21 11:46 am (UTC)Исследователи — например, Джозефина Лундблад [4] — отмечали, что по структуре «Вишера» представляет собой вовсе не антироман, а более или менее линейно — от очерка к очерку — разворачивающийся во времени классический роман воспитания, билдунгсроман. Билдунгсроман, заметим, с отчетливым советским акцентом. Юный герой, личинка революционера, в начале своей вишерской эпопеи растерянно спрашивающий: «Как я должен вести себя с начальством? С уркачами? С белогвардейцами? Кто мои товарищи? Где мне искать совета?» [5], к освобождению превращается — если верить рассказчику — в независимую, перелинявшую зрелую особь, не изменившую своих убеждений и готовую к новым испытаниям.
В общем и целом, история эта более подобала бы какой-нибудь «Юности Максима», если бы параллельно с героем не росла и не «воспитывалась» — куда быстрее него самого — система лагерей.
no subject
Date: 2023-12-21 11:50 am (UTC)Например, рассказчик со страстью пишет о своем приговоре:
В дневнике Нины Костериной ее отцу дают в 1938-м — СОЭ [«социально опасный элемент», уголовную категорию]. Мне этот литер давали в 1929 году. Следствие вели по 58-й (10 и 11), а приговорили как СОЭ, чтоб еще больше унизить — и меня, и товарищей. Преступления Сталина велики безмерно [6].
И чуть раньше:
Для Сталина не было лучшей радости, высшего наслаждения во всей его преступной жизни, как осудить человека за политическое преступление по уголовной статье [7].
Попробуем осознать, что это все как бы вспоминает человек, который своими глазами — и неоднократно — видел серые этапы с севера, убитых беглецов, умирающих от голода спецпереселенцев в Чердыни. Тот самый рассказчик, которому такой спецпереселенец предлагал свою дочь за буханку хлеба. Рассказчик, который, рискуя многим, написал протест по поводу положения женщин в лагерях — положения воистину чудовищного. И он возглашает: «Преступления Сталина велики безмерно» — говоря о чем? О том, что ему, настоящему оппозиционеру, политическому заключенному, произволом навесили уголовную аббревиатуру. Будто для него преступления против политической оппозиции — качественно важнее прочих преступлений. Будто его фамилия Серебрякова, а не Шаламов.
Что это? Автор пытается примениться к цензуре? Сомнительно. Попробуем, опять-таки, представить себе советскую цензуру, способную пропустить в печать произведение, где центральный персонаж пеняет троцкистам... за беззубость их позиции или говорит: «Идеальная цифра — единица. Помощь единице оказывает Бог, идея, вера» [8]. Нет, такая цензура не могла существовать даже в самом наивном воображении, а Шаламова и в 1961 году — когда писался первый очерк — было бы затруднительно назвать наивным человеком. К семидесятым, когда идея «Вишерского антиромана» оформилась у него окончательно, он успел лишиться и тех немногих иллюзий, которые у него еще сохранялись.
Возможно, автору «Колымских рассказов» Варламу Шаламову вдруг изменили вкус, мастерство и здравый смысл? Но в начале семидесятых Шаламов продолжал работу над КР и параллельно с «Вишерским антироманом» — и после него — написал целый ряд внешне прозрачных и очень сложно устроенных рассказов — те же «Афинские ночи», «Военного комиссара», «Цикуту». Экспериментировал с очерковыми формами — порой очень успешно («Перчатка»). Ни мастерство, ни пристрастие к формальному поиску не оставили его. Потому было бы опрометчиво счесть «Вишерский антироман» зоной гигантской флуктуации, необъяснимым образом снижающей качество мышления и письма.
Тем более, что сам Шаламов относился к этому проекту крайне серьезно. В письме «О моей прозе» он пишет о делах, которые можно начать в 64 года: «Или закончить “Вишерский антироман” — существенную главу и в моем творческом методе, и в моем понимании жизни?» [9].
Существенную главу в моем творческом методе, ни более ни менее. Но какую? Что пытался сделать Шаламов в «Вишере»? И преуспел ли он?
Только что мы говорили о сюжете «Вишеры» — о том, каким он видится, если верить рассказчику. Но дело в том, что к финалу «антиромана» у нас уже есть все основания предполагать, что его рассказчику, и особенно суждениям рассказчика, верить нельзя — сразу по нескольким причинам.
no subject
Date: 2023-12-21 11:53 am (UTC)Например, в одном из последних очерков «Вишеры» — «В лагере нет виноватых» — он пишет:
Я проехал весь штрафняк, весь северный район Вишлага — притчу во языцех, — канонизированную, одобренную людской психологией, угрозу для всех, и вольных, и заключенных на Вишере, я побывал на каждом участке, где работал арестант-лесоруб. Я не нашел никаких следов кровавых расправ. А между тем Усть-Улс и паутина его притоков до впадения в Вишеру были краем тогдашней арестантской земли [10].
И изумляется — как же так? Ведь он сам во время первого же своего этапа стал жертвой беззаконной расправы, потому что вступился за — не менее беззаконно и обыденно — избиваемого сектанта. Ведь кто-то убивал беглецов, кто-то приказывал выставить их тела у вахты... Как могло быть, что, объездив весь смертный север Вишерлага, он не увидел следов произвола — избиений, «комариков»?
Шаламов-колымчанин, вероятно, посмеялся бы над такой наивностью — или счел бы ее недостойной даже смеха. Потому что первый вопрос, который следует задавать в этих случаях, таков: в каком именно качестве приехала его юная, вишерская, ипостась на штрафной север? А приехала она туда в самом конце срока, уже сделав и наполовину погубив лагерную карьеру, ни много ни мало — принимать отделение по линии учетно-распределительной части. УРЧ. То есть структуры, занимавшейся учетом и распределением труда заключенных. Второй — после оперчасти — силы в лагере, а в обстоятельствах Вишеры, возможно, и первой. Не бесправным работягой, а лагерным начальником из заключенных приехал в штрафной район Шаламов-прежний. Опальным, но начальником — с хорошими, крепкими связями в центре. С надежной поддержкой на самом верху, на уровне Васькова и Майсурадзе[11]. Кто же в присутствии такого начальника рискнет распускать руки и полномочия, особенно если по предыдущим случаям известно, что приезжий этого не любит и не одобряет — да еще и взяток не берет?
Конечно, он не видел расправ — неизымаемого характера они тогда не носили, а всего прочего ему в этих обстоятельствах не показали бы.
И то, что — после двух лет на севере — рассказчик неспособен оценить это азбучное обстоятельство, заставляет относиться к его оценкам и описаниям с некоторой долей скептицизма.
no subject
Date: 2023-12-21 11:54 am (UTC)Боже мой, что было. Маржанов стучал кулаком по столу, бросал бумаги на пол, кричал:
— Мальчишка! Дворянин не мог служить в полиции!.. [12].
По меркам КР повествователь тут совершает сразу четыре смертных греха: он говорит о вещах, которых не понимает, он судит товарища, и он принимает карательную риторику государства, становясь на сторону сильного против слабого, — не говоря уж о том, что в конце двадцатых — начале тридцатых предположение о службе в «царской полиции» очень сродни доносу.
Любопытно, что реплика про «царскую полицию» удивительным образом напоминает донос соседей по общежитию на самого Шаламова, где утверждалось, в частности, что он плевал на замечания сокурсников «с батиной колокольни» [13]. Тот же нерассуждающе-классовый образ мыслей.
no subject
Date: 2023-12-21 11:57 am (UTC)Приоритет обнаружения следующего сюжета принадлежит опять-таки Джозефине Лундблад [14]. Она обратила внимание на очень интересную картину. Во втором очерке «антиромана» довольно подробно описаны этап в Красновишерск и уже упоминавшееся избиение сектанта, Петра Зайца. Рассказчик вступается за него — защищая не только и не столько сектанта, которому вмешательство другого заключенного не могло оказать сколь-нибудь существенной помощи, сколько границы собственной личности, свое представление о смысле и справедливости, — и в тот же вечер начальник конвоя выталкивает его голым на снег (впоследствии выясняется, что он был тоже избит и потерял зуб). Рассказчик будет потом возвращаться к этому случаю, строить предположения о лагерных нормах, делать философские выводы:
За протест против избиений я простоял голым на cнегу долгое время. Был ли такой протест нужным, необходимым, полезным? Для крепости моей души — бесспорно. Для опыта поведения — бесспорно[15].
А между тем, этот рассказ содержит одну важную лакуну. С этапом шла, а вернее ехала на телеге, женщина, зубной врач, Зоя Петровна. О ней рассказчик в тот момент сообщает лишь, что она была осуждена по делу «Тихого Дона».
И лишь много позже, в шестнадцатом очерке, «М.А. Блюменфельд», узнает читатель, что случилось с этой женщиной там же и тогда же:
Мне никогда не забыть тело Зои Петровны, ростовского зубного врача, осужденной по пятьдесят восьмой статье за контрреволюцию по делу «православного Тихого Дона», которую в нашем этапе в апреле 1929 года напоил спиртом, раздел и изнасиловал начальник конвоя Щербаков[16].
Изнасилование было групповым. Изнасилование видели все — в том числе и мужчины, однодельцы Зои Петровны, и сам рассказчик. Никто не вмешался. Включая рассказчика.
Рассказчик, именно что «забывший», надолго изъявший из повествования «тело Зои Петровны», «вспомнит» о нем только после того, как подаст вместе со старшим товарищем по оппозиции — тем самым М.Ю. Блюменфельдом — официальный протест, описывающий чудовищное положение женщин в лагере.
ж. Лундблад полагает, что одна из причин исходного умолчания — отсутствие языка, на котором можно было описать открытое и безнаказанное групповое изнасилование при полном бездействии окружающих — и общую жизнь всех участников после этого. Ведь все свидетели, опять-таки включая рассказчика, потом лечили зубы у Зои Петровны.
Мы позволим себе не согласиться с этим построением. Варламу Шаламову неоднократно доводилось создавать языки для того, что до него нельзя было описать. Но в данном случае даже надобности в том не было — такой язык существовал. Волна безмотивных преступлений, затопившая крупные города в двадцатые годы, сделала изнасилование одной из деталей пейзажа. Деталью настолько бытовой и привычной, что в 1926 году знаменитые «чубаровцы» оказались под судом потому, что, совершив групповое изнасилование провинциалки, приехавшей поступать на рабфак, попросту отпустили жертву — им не пришло в голову, что их действия, для них самих нормальные и обыденные — «бабу повели», образуют состав преступления и могут им чем-либо грозить. К концу двадцатых это — катастрофическое — явление было осознано и освоено культурой.
Язык существовал — и бытовой, и официальный, и литературный, и графический (например, выставка коллектива МАИ в Доме печати 1927 года включала панно Вахрамеева и Борцовой «Чубаров переулок»[17]). Но исходно рассказчик не мог им воспользоваться, ибо его представление о себе не предусматривало беспомощности и невмешательства. Он заговорил, получил возможность заговорить, когда действием — официальным протестом, который мог в лагерных условиях обойтись ему очень дорого, — сумел наконец отделить себя от тех, кто так и продолжал молча лечить зубы у Зои Петровны.
Читателю приходится задаться вопросом — а о чем еще промолчал или мог промолчать рассказчик? Какие события были обойдены, потому что повествователь не нашел способа рассказать о них, не разрушив образ себя? Что еще происходило рядом с описываемым — и не попало в кадр?
no subject
Date: 2023-12-21 12:01 pm (UTC)«Вишера», как и положено роману, пусть и с отрицательной приставкой, населена множеством людей, но один из самых подробно (и чрезвычайно неприязненно) описанных — начальник Шаламова, строитель образцового лагеря на Адамовой горе, инженер из вредителей Павел Петрович Миллер.
Знаешь, что такое «хитрожопый»? В острой, в стрессовой ситуации он отойдет в сторону, даст работать времени, а ты тем временем погибнешь на виселице, в подвале или в Бабьем Яру... Омерзительный тип. Да еще думает, что никто не видит его фокусов втихомолку... Павел Петрович Миллер был сама хитрожопость. Профессиональный ловчило с угрызениями совести. Как уж его затолкали во вредители — уму непостижимо. Не рассчитал какого-то прыжка[18].
Ловчило, любитель сладкой жизни, ни за кого никогда не вступающийся, лебезящий перед начальством, приземленный практик, не понимающий стихов и стремления к справедливости. Все в Павле Петровиче ущербно и скверно — и даже вроде бы любимого Гумилева Миллер цитирует с ошибками. Да и как инженер он более не заслуживает уважения: «…власть оставила ему строить уборные на восемь очков в лагерной зоне» [19].
На этих саркастических уборных позволим себе остановиться. Чуть дальше рассказчик процитирует Миллера, радостно сообщающего, что он добился, чтобы лагерные уборные строились на двенадцать мест. «Чтобы не теснились». Миллер, точно так же, как и рассказчик, сидевший в тюрьме и ходивший по этапам, запомнил очереди на оправку и все, что с ними было связано, — и при первой же возможности постарался сделать так, чтобы в его «хозяйстве» заключенные с этим бедствием не сталкивались. Так же, походя, потом рассказчик упомянет спроектированную Миллером большую лагерную баню с горячей водой и асфальтовым полом — надежным, не гниющим, не пачкающимся. Новенькую дезкамеру — бороться со вшами и блохами. Организованное питание. И даже — о фантастика — выбитые Миллером талоны в столовую для иностранцев, раздававшиеся в виде поощрения.
Потом, много позже, на Колыме, уже фельдшер Шаламов будет на своих лагпунктах ставить дезкамеры улучшенной конструкции[20], добиваться, чтобы рабочие получали горячую пищу, — и хорошо знать цену мелочам, стоящим между людьми и смертью. Рассказчик «Вишеры» этой цены не знает и не желает знать, «новенький, с иголочки, лагерь» для него — предмет злой иронии.
Для рассказчика не много значит, что Миллер — проворачивающий махинации в интересах березниковского комбината — не крадет и не берет взяток. Точно так же, как сам рассказчик.
И замеченным, но как бы не осмысленным останется еще одно, куда более важное обстоятельство.
В какой-то момент над головами персонажей сталкиваются могучие лагерные силы, на чекиста Стукова и инженера Миллера заводят дело, а их ближайших сотрудников, включая рассказчика, арестовывают, чтобы добыть из них показания на начальство. В случае рассказчика — без успеха. И вот на одном из допросов следователь — вероятно, принадлежавший к партии Стукова — оставляет рассказчика в кабинете одного. На час. Вместе с горой бумаг, при ближайшем рассмотрении оказавшихся доносами «секретных сотрудников».
Я, конечно, сразу понял, в чем дело, и познакомился со списком сексотов основательно. Это был поразительный случай доносительства абсолютно всех.
Там не было только моей информации. Не было видно почерка Миллера — начальника производственного отдела — и пьянчужки Павлика Кузнецова [21].
Оказывается, неприятный, неискренний человек, ловчила Миллер был одним из двоих — кроме рассказчика — людей в управлении, который не состоял в отношениях с оперчастью и не писал доносов. Может быть, он не помогал другим людям[22]. Но не доносил. Не сотрудничал. Не пытался выиграть за счет других — даже там, где это делали почти все, не почитая того за грех.
no subject
Date: 2023-12-21 12:04 pm (UTC)Что думает расскачик «Вишеры»? Рассказчик «Вишеры» с удовольствием опишет, как уже после освобождения, по завершении своей лагерной эволюции, привез Миллеру из Москвы его любимый костюм и наблюдал, как счастливый Миллер открывает чемодан, как вырывается из-под крышки облако моли. Родственники забыли положить нафталин, костюм погиб безвозвратно. «Павел Петрович был угнетен. Разбитая, развеянная мечта. Приходилось снова облачаться в соловецкую униформу»[24]. Забавно, не правда ли? Истинный урок вещистам.
Так какова же цена взрослению рассказчика?
На этой стадии мы можем сделать вывод. Перед нами вовсе не роман воспитания. В том, что касается героя, перед нами очень тщательно выстроенный роман невоспитания. Или антироман воспитания. Лагерный опыт и в этом — вегетарианском — формате оказался отрицательным. Человека, способного на фоне голодающей Чердыни считать великим преступлением манеру вешать на политических заключенных уголовный ярлык; готового выступать свидетелем только в отношении тех преступлений, где его собственная роль не сводилась к унизительному положению бессильного зрителя; способного весело описать победу моли над желанием надеть на себя вещь из прежней жизни и неспособного оценить туалет на двенадцать мест в условиях лагеря, — взрослым в этих обстоятельствах назвать затруднительно[25].
А завершает «Вишеру» коротенькое и не имеющее отношения к лагерям любого свойства эссе «Эккерман», начинающееся со слов: «Что такое историческая достоверность? Очевидно, запись по свежим следам» [26].
Эккерман — секретарь Гёте, записывавший беседы с ним. Эккерман для Шаламова — символ двойного искажения, безнадежной потери смысла, ибо сначала Гёте редактирует строй речи и мысли, применяясь к секретарю, а затем уже Эккерман фиксирует услышанное в меру своей — несовершенной — памяти и своего — еще более несовершенного — понимания.
no subject
Date: 2023-12-21 12:06 pm (UTC)а) некоей действительностью Вишеры,
б) тем, что способен был увидеть в лагере рассказчик — такой, каким он был в 1929—1931 годах, и
с) тем, что он, такой, каким он был, со своим тогдашним уровнем понимания, мастерства и вкуса, мог бы записать по свежим следам, если бы сделал это, вернувшись в Москву.
Здесь стоит вспомнить, что к моменту создания «Вишеры» Шаламов был недоволен «Колымскими рассказами», причем именно как художественным произведением. Недоволен он был, в первую очередь, тем, что они «доступны» читателю. А значит, слишком литературны. Слишком далеко ушли от материала, от непосредственного опыта. От «живой» крови. Слишком велика оказалась дистанция. В своих воспоминаниях о Колыме Шаламов напишет: «Но мне все же хотелось бы, чтобы правда эта была правдой того самого дня, правдой двадцатилетней давности, а не правдой моего сегодняшнего мироощущения»[27].
В «Вишере», как нам кажется, Шаламов попытался сделать тот самый, последний шаг в сторону полной аутентичности — написать вишерские лагеря «правдой того самого дня», глазами и руками именно того человека, который в них побывал — и не успел накопить еще иного опыта. Себя-прежнего. Увидеть то, что видел Шаламов образца 1929 года. Не увидеть того, чего тот не заметил бы. Восстановить язык, на котором утонувший в том времени человек описал бы свой лагерь. И этим описанием — приоритетами, отношением, лакунами — в свою очередь создать портрет рассказчика.
Нам представляется, что «Вишерский антироман» задумывался как двойное зеркало, где отражаются друг в друге вишерский лагерь и вишерский лагерник. Изнутри. Из прошедшего времени.
Нам также кажется, что Шаламов почти решил эту задачу. Убедительно и точно. С удивительным мастерством.
Как теоретик литературы он выиграл.
И потерпел сокрушительное поражение как художник.
no subject
Date: 2023-12-21 12:08 pm (UTC)Даже не потому, что при всех своих искренности и задоре Шаламов тридцатых был не очень привлекательным собеседником и плохим писателем. Не потому, что автор «Вишеры» в настоящем смотрит на рассказчика «Вишеры» в прошлом в лучшем случае с тяжелой тоской.
А потому, что самодостаточная бинарная повествовательная система из замкнутых друг на друга лагеря и рассказчика, видимых только во взаимном отражении, не позволяет задать координатную сетку и с какой-то минимальной точностью самостоятельно определять расстояния до предметов.
О чем бы ни шла речь, читатель не может понять, что из изображаемого располагается на переднем плане, а что — на периферии, не способен восстановить масштаб. Герметичный мир антиромана не подсказывает, какие именно подробности, мелочи быта, формулировки, душевные движения, клише и неологизмы, слова и умолчания важны для понимания происходящего, а какие нет. И в какой мере они важны. И в какой момент станут важны.
Чтобы выделить метаязык, чтобы понять, как на самом деле следует читать «Вишеру», о чем эта история, чтобы просто-напросто обнаружить в ней сюжет — историю неразвития и невзросления юного революционера на фоне стремительно коснеющей и костенеющей репрессивной системы, нам с вами потребовалось посмотреть на антироман как бы извне, через оптику «Колымских рассказов», постоянно сопоставляя и сравнивая. Фактически — проводя масштабирование вручную. У читателя, как правило, этого аппарата нет. Внутри же антиромана прочесть координаты негде.
Как следствие, единственной точкой опоры, доступной читателю, становится рассказчик. Единственным ракурсом — точка зрения рассказчика, воспроизведенная скудными и ущербными языковыми средствами, доступными ему в то время.
В тот момент, когда читатель совмещается с этой точкой зрения, текст теряет мерность, перестает быть антироманом и становится обычным линейным коммуникативным — а не генеративным — повествованием о цепочке неких происшествий, где читатель всего лишь адресат, а не реконструктор и не соавтор и работа по производству смысла возложена на рассказчика… который с ней явным и сокрушительным образом не справляется.
Опыт «Вишеры» просто оказался слишком удачным.
no subject
Date: 2023-12-21 12:09 pm (UTC)Точно воспроизведенный окаменевший, обросший коркой и ничем не отличающийся от окрестных камней трилобит в этом виде может быть опознан только палеонтологами. И интересен в основном — им.
А чтобы показать читателю, что под каменной коркой — изгибы панциря, необходимо произвести распил — ввести в картину литературоведа. То есть сделать нечто прямо противоположное той концепции предельной аутентичности, единства повествования и времени, которой руководствовался Шаламов, когда писал «Вишеру».
Новое литературное обозрение. № 133 (3/2015).
ПОСЛЕДСТВИЯ ШАЛАМОВА
Date: 2023-12-21 12:32 pm (UTC)(Санкт-Петербург)
ПОСЛЕДСТВИЯ ШАЛАМОВА
Случай Шаламова парадоксален: писатель выступил против русской литературы, против ее гуманизма и проповедничества. «В новой прозе, — после Хиросимы, после самообслуживания в Освенциме и Серпантинной на Колыме, после войн и революций — все дидактическое отвергается. Искусство лишено права на проповедь. Никто никого учить не может, не имеет права учить. Искусство не облагораживает, не улучшает людей. Искусство — способ жить, но не способ познания жизни... Новая проза — само событие, бой, а не его описание...» (Московские новости. 1988, 4 дек., № 49. С. 16).
Отвергаются и Лев Толстой, и Чернышевский, и Достоевский — вся русская классическая литература. «Крах ее гуманистических идей, историческое преступление, приведшее к сталинским лагерям, к печам Освенцима, — старался Шаламов высказаться без недомолвок, — доказали, что искусство и литература — нуль... То, что «Избранное» Чернышевского продают за пять копеек, спасая от Освенцима макулатуры, — это символично в высшей степени. Чернышевский кончился, когда столетняя эпоха дискредитировала себя начисто» (Новый мир. 1989, № 12. С. 61).
Но так должен был ненавидеть Чернышевского и его роман «Что делать?» Рахметов, «особенный человек». Шаламов таким и стал: он мечтал достичь достоверности протокола, наделенной статусом высшей художественности. Для этого проза должна была оказаться вне искусства, условности, стиля (романтизма, реализма); она парадоксально не должна была стать языком описания чего-то, внеположного ей.
1. Статья представляет собой развитие тезисов, высказанных на Шаламовских чтениях 1991 года.
https://www.booksite.ru/fulltext/1sh/ala/mov/32.htm
дело удачи, улова...
Date: 2023-12-21 12:35 pm (UTC)Итак, объявленная ценность сочинения — в том, что оно выражает сверх желания автора, независимо от его сознательного намерения. И именно эту предельно объективную материю ценит в своей «сверхпрозе» Шаламов. Отсюда особый процесс писания — самопровокация: заставить себя высказать нечто вне литературно оформленного намерения, вне штампа, уже сидящего в сознании: «КР — фиксация исключительного в состоянии исключительности... Обстоятельства жизни тут не вспоминаются, просто существует боль, которую надо снять...»
А чтобы привести себя в состояние исключительности, необходима злость, в которой скрыт «секрет молодости» (см. письмо к Н. Я. Мандельштам от 21 июля 1965 года): «К собственным костям ближе всего злость, за злостью следует равнодушие...» (Знамя. 1992, № 2. С. 159). У Шаламова «злость» приобрела эвристическую ценность, гарантируя апелляцию к самым нижним слоям подсознания. Так происходило расторможение, аналогичное тому, какое возникает в концлагере.
Процесс создания «новой прозы» — это психологический эксперимент над собой, попытка «выговаривания» того, что хранится в подсознании. «Мне кажется, — замечал Шаламов в письме к Надежде Мандельштам (29 июля 1965 г.), — в поэзии все дело в «отдаче», в том, чтобы суметь подставить себя, предложить собственную кровь для жизни возникающего пейзажа. Если этот рубеж не взят, поэта не будет, будет только версификатор» («Знамя». 1992, № 2. С. 162).
Одновременно творчество — это и семиотический эксперимент, цель которого — ликвидация означаемого («содержания»). Так сам Шаламов формулировать, конечно, не умел, но замечал, однако, что «содержание — дело вторичное, дело удачи, улова...» (Новый мир. 1989, № 12. С. 61).
третье — мочеиспускание;
Date: 2023-12-21 12:37 pm (UTC)no subject
Date: 2023-12-21 12:38 pm (UTC)Если бы внутри литературы происходил идейно-художественный обменный процесс, то ПОСЛЕДСТВИЯ ШАЛАМОВА для нашей литературы должны были оказаться разрушительными. К счастью для наших писателей, они ничего глубоко не воспринимают, у нас нет влияний, восприятие поверхностно, и именно это предохраняет свое от влияния или разрушительного воздействия чужого. В лучшем случае проза Шаламова, которая при глубоком восприятии должна была бы изменить всю систему литературы, принята к сведению. Не более того.
У братьев Стругацких в «Пикнике на обочине» была описана некая трудновообразимая субстанция — «ведьмин студень». Вещество, которое пожирало все. Проза Шаламова — это именно «ведьмин студень». Прежде всего потому, что упраздняет прежнюю литературную конвенцию, отменяет описания, от которых веет жизнеподобием, но которые основаны на литературной условности. Есть некий персонаж, есть предлагаемые обстоятельства, типические, похожие на многие ситуации, и есть технология писательской работы, которая состоит в том, что писатель помещает своего героя в эти предлагаемые типические обстоятельства, во «время и место», и смотрит, фантазирует, что из всего этого получается в итоге. Он может даже удивляться тому, что получается, но все равно это будет игрой ума.
По такой технологии «сделана» практически вся современная проза. Шаламов отменяет всех разом: он дал такую правду, такую достоверность, такие «финальные состояния» и экстремы, на фоне которых все прочее — выдумка, порошок, гниль, искусственные конструкции, нечто недостоверное, суетливо-постыдное, годное лишь для скручивания цигарок.
Для внимательного и вдумчивого читателя шаламовской прозы доверие к беллетристическим упражнениям и стандартам подорвано навсегда. Отсюда и ключевая фраза писателя, являющаяся итогом осмысления собственной прозы, — «роман умер». Он мог бы добавить по-раскольниковски: я убил
no subject
Date: 2023-12-21 12:42 pm (UTC)Отсутствие наслаждения — один из фундаментальных принципов шаламовской прозы. Даже описание изнасилования (см. «Вишера», глава «М. А. Блюменфельд») не сбивает с тона бесстрастного сообщения, не возбуждает, не ускоряет дыхания. В современном романе вряд ли дело обошлось без того, чтобы рассказать о том, как начальник конвоя на глазах у всех медленно раздел Зою Петровну, как она, вдруг потеряв равновесие, опрокинулась назад, и рука Щербакова с нечистыми ногтями грубо пронзила ее сразу в двух местах, и Зоя закричала и заплакала, а Щербаков засмеялся и сделал еще больнее, развел ей ноги в стороны, прихватил волосы и раздвинул губки... А когда он отпустил ее, голую, всю стонущую, всю в слезах, она упала на пол, и по тому, как сел на койке Щербаков, поняла, что рот тоже не будет пощажен...
В прозе Шаламова такое описание, естественно, невозможно, Шаламов соблюдал литературные условия, а эмоции в прозе не допускал. Но еще важнее иное: у Шаламова в процессе работы отключена фантазия, без участия которой сексуальные описания невозможны. То, что произошло с Шаламовым, напоминает Великую Операцию, описанную Е. Замятиным в «Мы» — операцию по удалению «фантазийного аппарата». Не случайно после этой операции рассказчик из «Мы» переходит на сообщение шаламовского стиля, спокойно фиксирующего боль и страдание.
no subject
Date: 2023-12-21 12:44 pm (UTC)Замятин: «Затем ее ввели под Колокол. У нее стало очень белое лицо, а так как глаза у нее темные и большие — то это было очень красиво. Когда из-под Колокола стали выкачивать воздух — она откинула голову, полузакрыла глаза, губы стиснуты — это напоминало мне что-то (рассказчик имеет в виду половой акт. — М. 3.). Она смотрела на меня, крепко вцепившись в ручки кресла, — смотрела, пока глаза ее совсем не закрылись. Тогда ее вытащили...»
Шаламов: «Мне никогда не забыть тело Зои Петровны, ростовского зубного врача..., которую в нашем этапе в апреле 1929 года напоил спиртом, раздел и изнасиловал начальник конвоя Щербаков. Все это делалось открыто, на глазах всего этапа... Щербаков получил любовь не один, рядовым конвоирам тоже досталось».
Видно, как цветаст Замятин по сравнению с Шаламовым: у второго удалена не только фантазия, не только память о наслаждении, но и категория красоты.
no subject
Date: 2023-12-21 12:44 pm (UTC)no subject
Date: 2023-12-21 12:47 pm (UTC)Скатологический шедевр написал «русский Сад», лишенный фантазии и чувства наслаждения от текста. Последнее хочется домыслить, внести в текст, но Шаламов заботливо принял меры, чтобы этому помешать.
Варла́м Ти́хонович Шала́мов
Date: 2023-12-21 01:33 pm (UTC)Мать Варлама Шаламова, Надежда Александровна (в девичестве Воробьёва), происходила из учительской семьи и окончила женскую гимназию и педагогические курсы, но, выйдя замуж, стала домохозяйкой[9][10]. Варлам был младшим из пяти выживших детей[11]. Старший сын Валерий после установления Советской власти публично отрёкся от отца-священника, другой сын, Сергей, вступил в РККА и в 1920 году погиб на Гражданской войне. Одна из сестёр, Галина, после выхода замуж уехала в Сухуми, вторая, Наталья, жила с мужем в Вологде[12].
no subject
Date: 2023-12-21 01:35 pm (UTC)В 1926 году по направлению завода он поступил на первый курс Московского текстильного института и одновременно по свободному набору — на факультет советского права 1-го Московского университета[25]. Биограф писателя В. Есипов называет это решение загадочным: Шаламова привлекали литература и медицина, а о том, что подвигло его поступить на юридический факультет, он нигде не упоминает[26]. Историк С. Агишев предполагает, что молодой человек мог из чувства справедливости желать лично участвовать в формировании нового советского права[9]. Шаламов выбрал Московский университет и после зачисления на факультет поселился в студенческом общежитии в Большом Черкасском переулке.
no subject
Date: 2023-12-21 01:37 pm (UTC)no subject
Date: 2023-12-21 01:39 pm (UTC)no subject
Date: 2023-12-21 01:40 pm (UTC)Свой первый арест, заключение в Бутырской тюрьме и отбывание срока в Вишерском лагере Шаламов описал в цикле автобиографических рассказов и очерков начала 1970-х годов, которые объединены в, по авторскому определению, «антироман» «Вишера». Свой первый лагерный опыт писатель суммировал: «Что мне дала Вишера? Это три года разочарований в друзьях, несбывшихся детских надежд. Необычайную уверенность в своей жизненной силе. Испытанный тяжёлой пробой — начиная с этапа из Соликамска на Север в апреле 1929 года, — один, без друзей и единомышленников, я выдержал пробу — физическую и моральную. Я крепко стоял на ногах и не боялся жизни. Я понимал хорошо, что жизнь — это штука серьёзная, но бояться её не надо. Я был готов жить»[50]. В Вишерском лагере Шаламов познакомился с будущей женой Галиной Игнатьевной Гудзь, которая приехала туда из Москвы на свидание со своим молодым мужем, а Шаламов «отбил» её, условившись о встрече сразу после освобождения[51].
Ольге Сергеевне Неклюдовой
Date: 2023-12-21 01:44 pm (UTC)Варлам Шаламов был дважды женат: в первый раз в 1934—1956 годах — на Галине Игнатьевне Гудзь (1909—1986), в этом браке родилась дочь Елена (в замужестве Янушевская, 1935—1990); вторым браком в 1956—1966 годах — на писательнице Ольге Сергеевне Неклюдовой (1909—1989). Пасынок (сын Неклюдовой от предыдущего брака) — филолог и востоковед Сергей Юрьевич Неклюдов (род. 1941). После смерти Ирины Сиротинской права на произведения Шаламова принадлежат её сыну, популяризатору и исследователю Шаламова Александру Леонидовичу Ригосику[174].
Re: Ольге Сергеевне Неклюдовой
Date: 2023-12-21 01:46 pm (UTC)Печататься начала в конце 1930-х годов.
Автор более 10 книг: повести и рассказы.
Член Союза советских писателей (с 1943 года).
Ольга Сергеевна обладала сложным характером и болезненным самолюбием, была обидчивой и резковатой в суждениях: «или обидится, или сама обидит». Строки Варлама Тихоновича:
Тебя дыханье оскорбит,
Неловкий взгляд заденет
были посвящены ей.
В 1956 году познакомилась с Варламом Шаламовым в доме подруги, Ольги Всеволодовны Ивинской (Лелюши), возлюбленной Пастернака, в Потаповском переулке, ещё до реабилитации Шаламова.
C Варламом Шаламовым проживала в 2-х комнатах, прежде принадлежавших Валентину Фердинандовичу Асмусу.
Re: Ольге Сергеевне Неклюдовой
Date: 2023-12-21 01:47 pm (UTC)Первый муж — скульптор Виктор Петрович Кравцов, вышла замуж в Саратове, брак был недолгим.
Второй муж — математик Евграф Сергеевич Кузнецов.
Третий муж (1939—1942) — писатель Юрий Николаевич Либединский[5], не вернулся в семью с фронта.
Сын — монголовед и фольклорист Сергей Юрьевич Неклюдов, доктор филологических наук[6].
Четвёртый муж — писатель Варлам Тихонович Шаламов.
Серге́й Ю́рьевич Неклю́дов
Date: 2023-12-21 01:50 pm (UTC)