Она боялась народа.
В первый наш визит Н. М. немного разыгрывала роль вдовы поэта. Но тогда мы слабо представляли себе, кто такой Мандельштам и кто такая она, поэтому не задавали обычных вопросов, и она поняла, что можно держаться с нами менее официально.
.................
И в 1969 году в ней все еще чувствовалась молодая богемная художница. Можно предположить, что в молодости ее мало заботила материальная сторона жизни и как реагируют люди на ее шокирующий язык и довольно дерзкие высказывания – вкуса к которым она не утратила и теперь. (Большинство знакомых нам пожилых русских женщин – да и не таких уж пожилых – поежились бы или просто сбежали от соленых словечек Н. М.) В ней сохранились еще черты прежней “Наденьки”, начинающей художницы, которая легла с Мандельштамом в постель в первый же день их знакомства.
...............
В случае Н. М. страх был особенно понятен. В 1969 году отношение властей к Солженицыну быстро менялось, ходили слухи о его наказании. Первая книга воспоминаний Н. М. уже готовилась к печати за границей. В 1970-м и русское, и английское издания вышли в Нью-Йорке. Советским писателям, печатавшимся за границей, угрожало уголовное преследование; с 1929 года до начала шестидесятых на это решались немногие. Истории с Бродским, Синявским, Даниэлем и Солженицыным оптимизма не вселяли. Политическая атмосфера ощутимо менялась, и трудно было предугадать, как отреагируют власти. С одной стороны, старую женщину вряд ли утащат на Лубянку. С другой стороны, у нее вполне могут отнять пенсию, квартиру, что угодно. Могут выслать из Москвы куда-нибудь в глухомань, о чем она думала со страхом и отвращением. К счастью, благодаря разрядке 1970-е годы стали самым безопасным временем для писателей, публиковавшихся за границей, но в 1979 году это снова стало опасным.
..............
В прошлом июле [1983 года. – Э. П. Т.] я спросил Иосифа Бродского, всегда ли Н. М. боялась, и он сказал: “Когда мы с Мариной пришли к ней в первый раз, она испугалась – она не знала, кто мы”. Но она была такой необыкновенной, такой независимой, что трудно было поверить в ее страх. Эта женщина могла сказать что угодно и о ком угодно, невзирая на общепринятое мнение. Но во время нашего первого посещения, когда в споре Эллендея полушутя назвала какое-то высказывание Маркса “глупым”, Н. М. побледнела и шепнула ей: “Никогда не говорите здесь такого!”
..............
Из ее конкретных страхов один нам казался парадоксальным, хотя говорили о нем и другие интеллектуалы. Она боялась народа. Когда она впервые сказала об этом, я спросил: в каком смысле? Она отодвинула занавеску, показала на улицу и сказала: “Ихтам”. Она имела в виду обыкновенных людей России. После всего пережитого она пришла к мысли, что, если будет дан нужный сигнал, в людях снова проснется кровожадность и любой прохожий будет способен уничтожить ее и ей подобных – евреев и интеллигентов. “Они нас ненавидят, – сказала она, – за то, что у нас есть”. Если бы не власть, сказала Н. М., они с удовольствием убивали бы таких, как она. Парадоксально, заметила она, но в данном случае именно власть – защитница интеллигенции. Низшие классы имеют гораздо меньше, чем “богатые” интеллигенты, и поэтому ненавидят их.
В первый наш визит Н. М. немного разыгрывала роль вдовы поэта. Но тогда мы слабо представляли себе, кто такой Мандельштам и кто такая она, поэтому не задавали обычных вопросов, и она поняла, что можно держаться с нами менее официально.
.................
И в 1969 году в ней все еще чувствовалась молодая богемная художница. Можно предположить, что в молодости ее мало заботила материальная сторона жизни и как реагируют люди на ее шокирующий язык и довольно дерзкие высказывания – вкуса к которым она не утратила и теперь. (Большинство знакомых нам пожилых русских женщин – да и не таких уж пожилых – поежились бы или просто сбежали от соленых словечек Н. М.) В ней сохранились еще черты прежней “Наденьки”, начинающей художницы, которая легла с Мандельштамом в постель в первый же день их знакомства.
...............
В случае Н. М. страх был особенно понятен. В 1969 году отношение властей к Солженицыну быстро менялось, ходили слухи о его наказании. Первая книга воспоминаний Н. М. уже готовилась к печати за границей. В 1970-м и русское, и английское издания вышли в Нью-Йорке. Советским писателям, печатавшимся за границей, угрожало уголовное преследование; с 1929 года до начала шестидесятых на это решались немногие. Истории с Бродским, Синявским, Даниэлем и Солженицыным оптимизма не вселяли. Политическая атмосфера ощутимо менялась, и трудно было предугадать, как отреагируют власти. С одной стороны, старую женщину вряд ли утащат на Лубянку. С другой стороны, у нее вполне могут отнять пенсию, квартиру, что угодно. Могут выслать из Москвы куда-нибудь в глухомань, о чем она думала со страхом и отвращением. К счастью, благодаря разрядке 1970-е годы стали самым безопасным временем для писателей, публиковавшихся за границей, но в 1979 году это снова стало опасным.
..............
В прошлом июле [1983 года. – Э. П. Т.] я спросил Иосифа Бродского, всегда ли Н. М. боялась, и он сказал: “Когда мы с Мариной пришли к ней в первый раз, она испугалась – она не знала, кто мы”. Но она была такой необыкновенной, такой независимой, что трудно было поверить в ее страх. Эта женщина могла сказать что угодно и о ком угодно, невзирая на общепринятое мнение. Но во время нашего первого посещения, когда в споре Эллендея полушутя назвала какое-то высказывание Маркса “глупым”, Н. М. побледнела и шепнула ей: “Никогда не говорите здесь такого!”
..............
Из ее конкретных страхов один нам казался парадоксальным, хотя говорили о нем и другие интеллектуалы. Она боялась народа. Когда она впервые сказала об этом, я спросил: в каком смысле? Она отодвинула занавеску, показала на улицу и сказала: “Ихтам”. Она имела в виду обыкновенных людей России. После всего пережитого она пришла к мысли, что, если будет дан нужный сигнал, в людях снова проснется кровожадность и любой прохожий будет способен уничтожить ее и ей подобных – евреев и интеллигентов. “Они нас ненавидят, – сказала она, – за то, что у нас есть”. Если бы не власть, сказала Н. М., они с удовольствием убивали бы таких, как она. Парадоксально, заметила она, но в данном случае именно власть – защитница интеллигенции. Низшие классы имеют гораздо меньше, чем “богатые” интеллигенты, и поэтому ненавидят их.
no subject
Date: 2021-09-23 08:00 pm (UTC)Благодаря этому и другим высказываниям Иосифа у меня сложилось твердое убеждение, что по характеру он одиночка, этакий одинокий волк, хотя у него была уйма друзей и знакомых. К примеру, он не принимал участия в борьбе за права человека и гражданские права, он вообще был противником чуть ли не всех и каждого. Те, кто, подобно Литвинову, сознательно шел в тюрьму, дабы сделать из себя мученика, вызывали у него презрение и негодование. Эти люди, говорил он, знают, за что садятся, знают, чем жертвуют. Больше всего, добавлял Иосиф, его бесит привычное (и полное) отсутствие справедливости для обыкновенных людей. В России нет совершенно никакого понятия о законе и порядке на любом уровне. Вердикт за все уголовные преступления выносится заранее, и начальников почти никогда не осуждают. Так что он приберегал свое сочувствие для обычных людей вроде того старика, которого встретил на этапе, – человека, который ударил председателя колхоза и получил за это шесть лет. Примерно по тем же причинам он терпеть не мог московских интеллектуалов “аэропортовского” типа (по названию станции метро, в районе которой они жили) и их дискуссий об идеях и влиянии этих идей на народ. Там живут люди вроде Межирова – круглый дурак, говорил он, и к тому же никакой поэт. В сочинениях советских поэтов, всех без исключения, отсутствует духовный пласт. Говоря о себе как об изгнаннике, Иосиф ничтоже сумняшеся перефразировал знаменитые слова Томаса Манна: “Где я, там и русская литература”.
Изгнание стало для Иосифа потрясением, вызвавшим реакцию – гнев. Почти всех он называл “блядьми” и “кусками говна”, особенно Евтушенко и Вознесенского. Его избрание в Баварскую академию изящных искусств, газеты, телевидение – все это было говно и неважно. В своей работе человек не должен зависеть от других, говорил Иосиф; надо быть независимым, как он. Позже его отношение к почестям и зависимостям претерпело существенный сдвиг. Он весьма гордился своими разнообразными научными и поэтическими титулами и знаками признания, от членства в “Фи-Бета-Каппа” Мичиганского университета и почетной докторской степени в Йеле (ее организовал Строуб Талботт) до стипендии Макартура и членства в Обществе Гуггенхайма. По меньшей мере дважды – один раз речь шла о журнале “Вог”, другой раз о “Вэнити фэйр” – он хвастался мне размерами своего гонорара, не замечая того, что обе статьи (о поэтессах) чрезвычайно слабы.