1941
22 июня. Мы всегда очень аккуратно слушали радио, но надо же было так случиться, что на этот раз мы пропустили его. Мы были на даче и было воскресенье.
Чудесный день, солнце. — Ты не пропустишь радио? — Нет, я слежу. Мы пололи грядки — цветы, выращенные им [Д.А. Эпштейном. — Е. К.] из семян. — Сколько осталось минут? — Пять. Нет, я не пропущу, скажу. (Было как бы соревнование.) Потом смотрим на часы — пропустили. По дорожке прибежала седая Зинаида Васильевна. — Вы слышали? — Она была совершенно белая. — Война! Бомбят наши города — Киев, Севастополь, это сказали в лавке, кто-то пришел из деревни. — Вздор, не может быть! (А я сказала — нет, наверное, правда.) Мы включили радио — диктовка ТАСС. В это время по дорожке быстро шел Брицке. То же: — Не может быть! Нет, может. ТАСС диктует: (слова о Наполеоне). Брицке говорит — вот видите, это историческое. Я говорю — вот именно! Тогда все стало понятно.
Давид стал надевать гимнастерку, ремни, всю форму — под диктовку радио. Мы побежали в контору. Около — машина, конечно, она (машина) соврала, что не в Москву (чтобы не брать еще одного человека). Бородина мне говорит: надо подмазать губы (она это сказала вовсе не потому, что они были бледны, а единственно «для руководства» и показа своей условной храбрости). Во-первых, я никогда не мажу, а во-вторых, я ведь спокойна! — Да, я вижу.
Я говорю Давиду — ты не волнуйся (он немедленно должен был явиться в Академию[862]), тебя должна взять любая машина, ты остановишь, иди на шоссе, я приеду с первым вечерним рейсом. Он поцеловал меня и очень быстро пошел на шоссе, все-таки несколько раз оглянувшись. Когда я вернулась, в конторе была уже масса народу — все записывались на рейс в город. Философ Михайлович устраивал Розу Львовну — врача.
Что было в автобусе удивительно — полдороги сосредоточенное молчание. С полдороги — редкие реплики, редко разговор — больше о внешнем — вот военные повозки, военные машины по Минскому шоссе — первый признак войны. Два мальчика сзади меня (самые маленькие школьники: «А как ты думаешь, в городе тоже все уже знают, как и мы, про войну?»). (Они думали, что знали только они.) Не могу не сказать, что основное было все-таки — подавленность.
Давид был дома.
Речь Молотова я слышала трижды[863].
Я решительно против сравнения с Наполеоном. Глубочайшая и всесторонняя его неправильность по существу. Кроме того, воспринимающееся как неполное знание истории. Особенно неприятно то, что в самом факте сравнения — в эмбрионе — план отступления. Я не хочу и говорить про Москву. Неудачное, опасное, ошибочное сравнение. Я, конечно, понимаю его политический смысл (Отечественная война), особенно для заграницы. Но это недопустимо — особенно в первый день войны[864].
22 июня. Мы всегда очень аккуратно слушали радио, но надо же было так случиться, что на этот раз мы пропустили его. Мы были на даче и было воскресенье.
Чудесный день, солнце. — Ты не пропустишь радио? — Нет, я слежу. Мы пололи грядки — цветы, выращенные им [Д.А. Эпштейном. — Е. К.] из семян. — Сколько осталось минут? — Пять. Нет, я не пропущу, скажу. (Было как бы соревнование.) Потом смотрим на часы — пропустили. По дорожке прибежала седая Зинаида Васильевна. — Вы слышали? — Она была совершенно белая. — Война! Бомбят наши города — Киев, Севастополь, это сказали в лавке, кто-то пришел из деревни. — Вздор, не может быть! (А я сказала — нет, наверное, правда.) Мы включили радио — диктовка ТАСС. В это время по дорожке быстро шел Брицке. То же: — Не может быть! Нет, может. ТАСС диктует: (слова о Наполеоне). Брицке говорит — вот видите, это историческое. Я говорю — вот именно! Тогда все стало понятно.
Давид стал надевать гимнастерку, ремни, всю форму — под диктовку радио. Мы побежали в контору. Около — машина, конечно, она (машина) соврала, что не в Москву (чтобы не брать еще одного человека). Бородина мне говорит: надо подмазать губы (она это сказала вовсе не потому, что они были бледны, а единственно «для руководства» и показа своей условной храбрости). Во-первых, я никогда не мажу, а во-вторых, я ведь спокойна! — Да, я вижу.
Я говорю Давиду — ты не волнуйся (он немедленно должен был явиться в Академию[862]), тебя должна взять любая машина, ты остановишь, иди на шоссе, я приеду с первым вечерним рейсом. Он поцеловал меня и очень быстро пошел на шоссе, все-таки несколько раз оглянувшись. Когда я вернулась, в конторе была уже масса народу — все записывались на рейс в город. Философ Михайлович устраивал Розу Львовну — врача.
Что было в автобусе удивительно — полдороги сосредоточенное молчание. С полдороги — редкие реплики, редко разговор — больше о внешнем — вот военные повозки, военные машины по Минскому шоссе — первый признак войны. Два мальчика сзади меня (самые маленькие школьники: «А как ты думаешь, в городе тоже все уже знают, как и мы, про войну?»). (Они думали, что знали только они.) Не могу не сказать, что основное было все-таки — подавленность.
Давид был дома.
Речь Молотова я слышала трижды[863].
Я решительно против сравнения с Наполеоном. Глубочайшая и всесторонняя его неправильность по существу. Кроме того, воспринимающееся как неполное знание истории. Особенно неприятно то, что в самом факте сравнения — в эмбрионе — план отступления. Я не хочу и говорить про Москву. Неудачное, опасное, ошибочное сравнение. Я, конечно, понимаю его политический смысл (Отечественная война), особенно для заграницы. Но это недопустимо — особенно в первый день войны[864].