Если очень долго
Jul. 8th, 2023 06:54 pmЕсли очень долго сидеть на пороге своей квартиры
(вырвано из комментов)
horikalinich
20 апреля 2004, 14:36:34
слушай, первый раз дочитала тебя до конца.
кажется, понимаю, почему сильно - у всех нас было что-то похожее.
каждый читает о себе и своих соседях, о своих лестничных клетках и прислонённых к стене крышках, о своих 25 и б. годах.
всё это так сильно бьёт в самую душу, что ни у кого нет слов, и у меня тоже - всё это вода, а в ответ можно написать только свою историю, которая будет до ужаса напоминать только что прочитанную.
блин, тронула, тронула...
.......................
https://bekara.livejournal.com/60953.html
"Сегодня первый раз в жизни видела, как улыбается наша соседка.
Когда мы переехали на эту квартиру, мне было шесть лет – тогда на нашем этаже жили муж с женой и сыном (вскоре у них родился еще один), две пожилые супружеские пары, пара средних лет без детей, молодая пара с дочкой (на самом деле она тоже, разумеется, родилась много позже), тещей и собакой, а в самой большой квартире – эта женщина, мужчина, которого мы много лет считали ее мужем, ее сын (когда я пошла в первый класс, он был в десятом, и мы иногда ездили вместе по утрам в лифте, и даже разговаривали, насколько возможен разговор старшеклассника с первоклассницей) и старик со старухой. Идеальная получилась бы коммуналка, кто понимает – слава богу, что делить одну кухню и один туалет нам не пришлось.
Первым умер старик – его я уже не помню. Зато помню старуху – она была разговорчива и расположена – она была, на моей, уже реальной, памяти, единственным человеком из этой квартиры, кто хотел с нами общаться. Потом я помню крышку ее гроба, выставленную в коридоре – впрочем, на этом же месте я помню крышку гроба своей бабушки, так что чей гроб, на самом деле, живет в моем сознании, уже не установить. Но о ее смерти мы узнали по крышке гроба. Общая площадка перед лифтом – не то, что коммунальная квартира, здесь никто никого не знает. Но и здесь наша соседка всегда выделялась – она обдавала нас холодом презрения. Она никогда не здоровалась – демонстративно, настолько, что единственным человеком, продолжавшим говорить ей «здравствуйте», многие годы оставалась в результате я – мне было все можно, все все равно – я была младшей, я была ребенком, для меня не существовало унижения. И, честно говоря, я была в эти минуты рада, что я младшая. (Со мной вот так, первым, здоровается сейчас сосед с четвертого этажа – он уже взрослый парень, девушки клубятся вокруг него, но я знала его еще мальчиком – и я никак не могу к этому привыкнуть. Однажды я застала в подъезде классическую сцену – они лузгали семечки, курили и пили пиво. Ответив на его «здравствуйте», я прошла к лифту, с трудом подавляя желание обернуться и сказать: ребята, вы думаете, я старая, я не такая, как вы – я сейчас только что, так же, в подъезде пиво пила! Но от этого – всего лишь один шаг до «возьмите меня к себе!» – и я удержалась.)
Мы получили квартиру за выездом – наши предшественники уехали отсюда в Израиль. От них осталась хоккейная клюшка сына, люстра, которая висит до сих пор, тумбочка, сохранившая только свое подножие (на ней мы сидели и пили сок из маленьких баночек, вкуснее которого не было ничего на свете - когда мама привозила меня сюда, еще до того, как мы въехали, «мыться в ванной» - такой роскоши как ванная в нашей коммуналке не водилось, когда вокруг было чисто и пусто, пол ходил ходуном, а «паркет блистел, как медь»), стол, простоявший несколько лет на балконе и втащенный в конце концов назад, чтобы пугать, из года в год, своими разъезжающимися ногами моих редких гостей, да странное сооружение под названием «бандура», долгое время стоявшее в прихожей. И еще, кажется, монета – царская «полушка», найденная мною в щели под плинтусом. Больше от них ничего не осталось. Кроме ненависти.
За что нас ненавидела наша соседка – за уехавших друзей, за те мифы, которые, возможно, возникли у нее в связи с нашим вселением (кем она нас считала, кагэбешниками?), за ту, кажется, крайне пронырливую тетку из домоуправления, которая также положила глаз на эту опустевшую квартиру – уже не узнать. На той стороне лестничной площадки, где жила наша «душа» – старенькая Вера Васильевна, с мужем, которого звали как Ельцина, Борис Николаевич, Вера Васильевна, которая всех знала и, по мере возможности, всех объединяла, Вера Васильевна, работавшая во время войны в военной цензуре, на Центральном телеграфе, и в простоте душевной рассказывавшая мне, как проходил процесс перлюстрации писем, как они брали оттуда информацию о голоде, болезнях и падеже скота (о чем еще? спрашивать было невозможно) и подавали ее на стол высшему начальству – на той стороне лестничной площадки, как выяснилось много лет спустя, считали, что мы заплатили «евреям», чтобы въехать в их квартиру. Но стороны лестничной площадки не общались друг с другом – потому мифы и факты всплывали тогда, когда бок о бок было прожито уже по двадцать лет. Мы же, выселенные из центра не по своему желанию (по инициативе некоего Рудика, грозы нашей коммунальной квартиры, самым страшным преступлением которого, насколько я помню, было то, что он не смывал после себя мыло – на единственной раковине с холодной водой, в «маленькой кухне», всегда оставался этот общий кусок мыла, покрытый грязной пеной; сколько раз, вспоминая нашу коммунальную квартиру, я думала, что, останься мы там, меня, вероятно, не было бы уже в живых; спасибо Рудику), мы, не хотевшие уезжать вообще, а тем более - уезжать на окраину, где тогда не было ни метро, ни телефона (сейчас там все есть – но сколько лет прошло), куда к больной бабушке никогда не приехали бы врачи из ведомственной поликлиники – единственное, что она заработала за всю свою нищую библиотекарско-библиографическую жизнь – мы упирались до последнего, мы отказывались от трехкомнатных хором на первом этаже, от хороших и теплых двухкомнатных квартир, с изолированными комнатами – и доупирались в конце концов до этой – чудовищной, по одной, хотя и очень веской причине, но «в своем районе». Тогда, кто помнит, районы расходились от центра лучами, за пределы Садового кольца – но по нынешним временам это практически центр. Во всяком случае, я всегда знала, что ежели что – пешком до центра я в конце концов дойду. Это было давно – на такси тогда наши люди в булочную не ездили. Мы покинули нашу «милую Дмитровку», для меня навсегда оставшуюся улицей Чехова, и приехали сюда, чтобы столкнуться с ненавистью и презрением. Ненавистью одного единственного человека – но этого достаточно.
После смерти родителей они долгое время жили втроем – а потом сын ее уехал, кажется в Англию. Пред отъездом он однажды встретился нам около метро – и шел рядом, и пытался – совершенно неожиданно, неожиданно для этой замкнутой, презирающей всех, а нас в первую очередь, квартиры - завязать с нами разговор. О чем этот разговор был, я уже не помню, кажется, обо мне – но я тогда находилась «в подвешенном состоянии», и распространяться о себе мне не хотелось. Так они остались уже вдвоем – и жили вдвоем до прошлого года, когда мужчина вдруг умер (смерть была внезапная, и когда приехавшая милиция составляла протокол и звала понятых – все было очень быстро, настолько быстро, что я не успела даже оторваться от монитора – на мониторе же был, вероятно, Живой Журнал).
Мужчина был не мужем ее, а братом – раз примерно в десять лет отверзались чьи-нибудь уста, и я успела узнать эту тайну от Веры Васильевны, незадолго до ее смерти (половина умерло, а половина уехала – кто в другие районы Москвы, а кто и далее). Никогда в жизни я не видела человека более забитого. Голоса его почти не было слышно, глаз никогда не было видно – они всегда смотрели в землю. В присутствии сестры он не осмеливался с нами здороваться, когда же он был один – всегда отвечал на «здравствуйте», но испуганно и разве что не озираясь. Впечатление он производил человека милейшего – насколько может быть милейшим человек, постоянно ищущий угол, в который можно забиться. Только один раз в жизни я видела его веселым и счастливым - единственный раз, когда я вообще видела его глаза. Это было в день похорон его матери. Он был пьян.
И вот она осталась совершенно одна. Лет десять уже, как она с нами здоровается – годы сделали свое дело, и оказалось, что мы не бандиты, и не убийцы, и, в конце концов, никто никому не сделал ничего плохого. И не мог бы, при всем желании – у соседей снизу, которых мы несколько раз заливали, куда больше причин на нас обижаться.
Сегодня мы встретились с ней у лифта – она то ли не захотела, то ли не могла дождаться того момента, когда за мной закроется дверь – и мы вышли вместе. Лифта не было очень долго – и пока она возилась с замком, я ей рассказала, сколько я его уже жду, и почему, на мой взгляд, он после ремонта так долго не приходит. Она слушала меня, и поддакивала, мы ругали нашу глупую жизнь, в которой всё всегда так – и смеялись. Мы смеялись.
На что ушли двадцать пять лет жизни?
(вырвано из комментов)
horikalinich
20 апреля 2004, 14:36:34
слушай, первый раз дочитала тебя до конца.
кажется, понимаю, почему сильно - у всех нас было что-то похожее.
каждый читает о себе и своих соседях, о своих лестничных клетках и прислонённых к стене крышках, о своих 25 и б. годах.
всё это так сильно бьёт в самую душу, что ни у кого нет слов, и у меня тоже - всё это вода, а в ответ можно написать только свою историю, которая будет до ужаса напоминать только что прочитанную.
блин, тронула, тронула...
.......................
https://bekara.livejournal.com/60953.html
"Сегодня первый раз в жизни видела, как улыбается наша соседка.
Когда мы переехали на эту квартиру, мне было шесть лет – тогда на нашем этаже жили муж с женой и сыном (вскоре у них родился еще один), две пожилые супружеские пары, пара средних лет без детей, молодая пара с дочкой (на самом деле она тоже, разумеется, родилась много позже), тещей и собакой, а в самой большой квартире – эта женщина, мужчина, которого мы много лет считали ее мужем, ее сын (когда я пошла в первый класс, он был в десятом, и мы иногда ездили вместе по утрам в лифте, и даже разговаривали, насколько возможен разговор старшеклассника с первоклассницей) и старик со старухой. Идеальная получилась бы коммуналка, кто понимает – слава богу, что делить одну кухню и один туалет нам не пришлось.
Первым умер старик – его я уже не помню. Зато помню старуху – она была разговорчива и расположена – она была, на моей, уже реальной, памяти, единственным человеком из этой квартиры, кто хотел с нами общаться. Потом я помню крышку ее гроба, выставленную в коридоре – впрочем, на этом же месте я помню крышку гроба своей бабушки, так что чей гроб, на самом деле, живет в моем сознании, уже не установить. Но о ее смерти мы узнали по крышке гроба. Общая площадка перед лифтом – не то, что коммунальная квартира, здесь никто никого не знает. Но и здесь наша соседка всегда выделялась – она обдавала нас холодом презрения. Она никогда не здоровалась – демонстративно, настолько, что единственным человеком, продолжавшим говорить ей «здравствуйте», многие годы оставалась в результате я – мне было все можно, все все равно – я была младшей, я была ребенком, для меня не существовало унижения. И, честно говоря, я была в эти минуты рада, что я младшая. (Со мной вот так, первым, здоровается сейчас сосед с четвертого этажа – он уже взрослый парень, девушки клубятся вокруг него, но я знала его еще мальчиком – и я никак не могу к этому привыкнуть. Однажды я застала в подъезде классическую сцену – они лузгали семечки, курили и пили пиво. Ответив на его «здравствуйте», я прошла к лифту, с трудом подавляя желание обернуться и сказать: ребята, вы думаете, я старая, я не такая, как вы – я сейчас только что, так же, в подъезде пиво пила! Но от этого – всего лишь один шаг до «возьмите меня к себе!» – и я удержалась.)
Мы получили квартиру за выездом – наши предшественники уехали отсюда в Израиль. От них осталась хоккейная клюшка сына, люстра, которая висит до сих пор, тумбочка, сохранившая только свое подножие (на ней мы сидели и пили сок из маленьких баночек, вкуснее которого не было ничего на свете - когда мама привозила меня сюда, еще до того, как мы въехали, «мыться в ванной» - такой роскоши как ванная в нашей коммуналке не водилось, когда вокруг было чисто и пусто, пол ходил ходуном, а «паркет блистел, как медь»), стол, простоявший несколько лет на балконе и втащенный в конце концов назад, чтобы пугать, из года в год, своими разъезжающимися ногами моих редких гостей, да странное сооружение под названием «бандура», долгое время стоявшее в прихожей. И еще, кажется, монета – царская «полушка», найденная мною в щели под плинтусом. Больше от них ничего не осталось. Кроме ненависти.
За что нас ненавидела наша соседка – за уехавших друзей, за те мифы, которые, возможно, возникли у нее в связи с нашим вселением (кем она нас считала, кагэбешниками?), за ту, кажется, крайне пронырливую тетку из домоуправления, которая также положила глаз на эту опустевшую квартиру – уже не узнать. На той стороне лестничной площадки, где жила наша «душа» – старенькая Вера Васильевна, с мужем, которого звали как Ельцина, Борис Николаевич, Вера Васильевна, которая всех знала и, по мере возможности, всех объединяла, Вера Васильевна, работавшая во время войны в военной цензуре, на Центральном телеграфе, и в простоте душевной рассказывавшая мне, как проходил процесс перлюстрации писем, как они брали оттуда информацию о голоде, болезнях и падеже скота (о чем еще? спрашивать было невозможно) и подавали ее на стол высшему начальству – на той стороне лестничной площадки, как выяснилось много лет спустя, считали, что мы заплатили «евреям», чтобы въехать в их квартиру. Но стороны лестничной площадки не общались друг с другом – потому мифы и факты всплывали тогда, когда бок о бок было прожито уже по двадцать лет. Мы же, выселенные из центра не по своему желанию (по инициативе некоего Рудика, грозы нашей коммунальной квартиры, самым страшным преступлением которого, насколько я помню, было то, что он не смывал после себя мыло – на единственной раковине с холодной водой, в «маленькой кухне», всегда оставался этот общий кусок мыла, покрытый грязной пеной; сколько раз, вспоминая нашу коммунальную квартиру, я думала, что, останься мы там, меня, вероятно, не было бы уже в живых; спасибо Рудику), мы, не хотевшие уезжать вообще, а тем более - уезжать на окраину, где тогда не было ни метро, ни телефона (сейчас там все есть – но сколько лет прошло), куда к больной бабушке никогда не приехали бы врачи из ведомственной поликлиники – единственное, что она заработала за всю свою нищую библиотекарско-библиографическую жизнь – мы упирались до последнего, мы отказывались от трехкомнатных хором на первом этаже, от хороших и теплых двухкомнатных квартир, с изолированными комнатами – и доупирались в конце концов до этой – чудовищной, по одной, хотя и очень веской причине, но «в своем районе». Тогда, кто помнит, районы расходились от центра лучами, за пределы Садового кольца – но по нынешним временам это практически центр. Во всяком случае, я всегда знала, что ежели что – пешком до центра я в конце концов дойду. Это было давно – на такси тогда наши люди в булочную не ездили. Мы покинули нашу «милую Дмитровку», для меня навсегда оставшуюся улицей Чехова, и приехали сюда, чтобы столкнуться с ненавистью и презрением. Ненавистью одного единственного человека – но этого достаточно.
После смерти родителей они долгое время жили втроем – а потом сын ее уехал, кажется в Англию. Пред отъездом он однажды встретился нам около метро – и шел рядом, и пытался – совершенно неожиданно, неожиданно для этой замкнутой, презирающей всех, а нас в первую очередь, квартиры - завязать с нами разговор. О чем этот разговор был, я уже не помню, кажется, обо мне – но я тогда находилась «в подвешенном состоянии», и распространяться о себе мне не хотелось. Так они остались уже вдвоем – и жили вдвоем до прошлого года, когда мужчина вдруг умер (смерть была внезапная, и когда приехавшая милиция составляла протокол и звала понятых – все было очень быстро, настолько быстро, что я не успела даже оторваться от монитора – на мониторе же был, вероятно, Живой Журнал).
Мужчина был не мужем ее, а братом – раз примерно в десять лет отверзались чьи-нибудь уста, и я успела узнать эту тайну от Веры Васильевны, незадолго до ее смерти (половина умерло, а половина уехала – кто в другие районы Москвы, а кто и далее). Никогда в жизни я не видела человека более забитого. Голоса его почти не было слышно, глаз никогда не было видно – они всегда смотрели в землю. В присутствии сестры он не осмеливался с нами здороваться, когда же он был один – всегда отвечал на «здравствуйте», но испуганно и разве что не озираясь. Впечатление он производил человека милейшего – насколько может быть милейшим человек, постоянно ищущий угол, в который можно забиться. Только один раз в жизни я видела его веселым и счастливым - единственный раз, когда я вообще видела его глаза. Это было в день похорон его матери. Он был пьян.
И вот она осталась совершенно одна. Лет десять уже, как она с нами здоровается – годы сделали свое дело, и оказалось, что мы не бандиты, и не убийцы, и, в конце концов, никто никому не сделал ничего плохого. И не мог бы, при всем желании – у соседей снизу, которых мы несколько раз заливали, куда больше причин на нас обижаться.
Сегодня мы встретились с ней у лифта – она то ли не захотела, то ли не могла дождаться того момента, когда за мной закроется дверь – и мы вышли вместе. Лифта не было очень долго – и пока она возилась с замком, я ей рассказала, сколько я его уже жду, и почему, на мой взгляд, он после ремонта так долго не приходит. Она слушала меня, и поддакивала, мы ругали нашу глупую жизнь, в которой всё всегда так – и смеялись. Мы смеялись.
На что ушли двадцать пять лет жизни?